— Постой, ты меня совсем уморил. Всё у вас убивают: отдохнем по крайней мере перед тем, как на лед сходить. Вот у меня еще есть при себе три медных пятака. Бери-ка их тоже к себе в перчатку.
— Пожалуй, давайте — у меня рукавичка с варежкой свободная, три пятака еще могу захватить.
И только что хочу у него взять эти пятаки, как вдруг кто-то прямо мимо нас из темноты вырос и говорит:
— Что, добрые молодцы, кого ограбили?
Я думал: так и есть — подлёт, но узнал по голосу, что это тот мясник, о котором я сказывал.
— Это ты, — говорю, — Ефросин Иваныч? Пойдем, брат, с нами вместе заодно.
А он второпях проходит, как будто с снегом смешался, и на ходу отвечает:
— Нет, братцы, гусь свинье не товарищ: вы себе свой дуван дуваньте, а Ефросина не трогайте. Ефросин теперь голосов наслышался, и в нем сердце в груди зашедшись… Щелкану — и жив не останешься…
— Нельзя, — говорю, — его остановить; видите, он на наш счет в ошибке: он нас за воров почитает.
Дядя отвечает:
— Да и бог с ним, с его товариществом. От него тоже не знаешь, жив ли останешься. Пойдем лучше, что бог даст, с одною с божьей помощью. Бог не выдаст — свинья не съест. Да теперь, когда он прошел, так стало и смело… Господи помилуй! Никола, мценский заступник, Митрофаний воронежский, Тихон и Иосаф… Брысь! Что это такое?
— Что?
— Ты не видал?
— Что же тут можно видеть?
— Вроде как будто кошка под ноги.
— Это вам показалось.
— Совсем как арбуз покатился.
— Может быть, с кого-нибудь шапку сорвало.
— Ой!
— Что вы?
— Я про шапку.
— А что такое?
— Да ведь ты же сам говоришь: «сорвали»… Верно там, на горе, кого-нибудь тормошат.
— Нет, верно просто ветер сорвал.
И мы с этими словами стали оба спускаться к баркам на лед.
А барки, повторяю вам, тогда ставили просто, без всякого порядка, одна около другой, как остановятся. Нагромождено, бывало, так страшно тесно, что только между ними самые узкие коридорчики, где насилу можно пролезть и все туда да сюда загогулями заворачивать надо.
— Ну, тут, — говорю, — дяденька, я от вас скрывать не хочу, — здесь и есть самая опасность.
Дядя замер — уж и святым не молится.
— Идите, — говорю, — теперь вы, дяденька, вперед.
— Зачем же, — шепчет, — вперед.
— Впереди безопаснее.
— А отчего безопаснее?
— Оттого, что если подлёт на вас налетит, то вы сейчас на меня взад подадитесь, а я вас тогда поддержу, а его съезжу. А сзади мне вас не видно: подлёт вам, может, рукою или скользкою мочалкою рот захватит, — а я и не услышу… идти буду.
— Нет, ты не иди… А какие же у них есть мочалки?
— Скользкие такие. Женки их из-под бань собирают и им приносят рты затыкать, чтобы голосу не было.
Вижу, дядя все это разговаривает, потому что впереди идти боится.
— Я, — говорит, — впереди идти опасаюсь, потому что он может меня по лбу гирей стукнуть, а ты тогда и заступиться не успеешь.
— Ну, а позади вам еще страшнее, потому что он может вас в затылок свайкой свиснуть.
— Какой свайкой?
— Что же это вы спрашиваете: разве вам неизвестно, что такое свайка?
— Нет, я знаю: свайка для игры делается — железная, вострая…
— Да, вострая.
— С круглой головкой?
— Да, фунта в три, в четыре, головка шариком.
— У нас в Ельце на это носят кистени; но чтобы свайкой — я это в первый раз слышу.
— А у нас в Орле первая самая любимая мода — по голове свайкой. Так череп и треснет.
— Однако пойдем лучше рядом под ручки.
— Тесно вдвоем между барками.
— А как это… свайкой-то, в самом деле!.. Лучше как-нибудь тискаться будем.
Но только мы взялись под локотки и по этим коридорчикам между барок тискаться начали, — слышим, и тот, задний, опять от нас не отстал, опять он сзади за нами лезет.
— Скажи, пожалуй, — говорит дядя, — ведь это, значит, не мясник был?
Я только плечами двинул и прислушиваюсь…
Шуршит, слышно, как боками лезет и вот-вот сейчас меня рукою сзади схватит… А с горы, слышно, еще другой бежит… Ну, видимо дело, подлёты, — надо уходить. Рванулись мы вперед, да нельзя скоро идти, потому что и темно, и тесно, и ледышки торчком стоят, а этот ближний подлёт совсем уж за моими плечами… дышит.
Я говорю дяде:
— Все равно нельзя миновать — оборотимся.
Думал так, что либо пусть он мимо нас пройдет, либо уж лучше его самому кулаком с пятаками в лицо встретить, чем он сзади стукнет. Но только что мы к нему передом оборотились, — он как пригнется, бездельник, да как кот между нас шарк!..
Мы оба с дядей так с ног долой и срезались.
Дядя кричит мне:
— Лови, лови, Мишутка! Он с меня бобровый картуз сорвал.
А я ничего не вижу, но про часы вспомнил, и хвать себя за часы. А вообразите, моих часов уже нет… Сорвал, бестия!
— С меня с самого, — отвечаю, — часы сняты!
И я, себя позабывши, кинулся за этим подлётом изо всей мочи и на свое счастье впотьмах тут же его за баркою изловил, ударил его изо всей силы по голове пятаками, сбил с ног и сел на него:
— Отдавай часы!
Он хоть бы слово в ответ; но зубами меня, подлец, за руку тяпнул.
— Ах ты, собака! — говорю. — Ишь как кусается! — И треснул его хорошенько во-усысе да обшлагом рукава ему рот заткнул, а другою рукою прямо к нему за пазуху и сразу часы нашел и вытащил.
Тут же сейчас и дядя подскочил:
— Держи его, держи, — говорит, — я его разутюжу.
И начали мы его утюжить и по-елецки и по-орловски. Жестоко его отколошматили, до того, что он только вырвался от нас, так и не вскрикнул, а словно заяц ударился; и только уж когда за Плаутин колодец забежал, так оттуда закричал «караул»; и сейчас же опять кто-то другой по ту сторону, на горе, закричал «караул».